Мы сидели за столиком бара в холле гостинице, Ты пила зеленый чай, я пил пиво — возможно, последний раз в жизни (в жизни — не перед смертью). Мы сидели и смотрели друг на друга, и эти первые неотрывные взгляды проникли к нам в кровь. Впредь наши головы на подушках всегда будут повернуты так, чтобы мы могли без конца смотреть друг на друга. Даже отсюда я все время Тебя вижу. Моя голова повернута к Тебе, и Ты тоже видишь меня, я знаю, Ты сейчас тоже смотришь в мою сторону — и это придает мне сил. Ты вселяешь в меня силу, о чем здесь никто не должен даже подозревать. Моя сила — моя тайна. А одна из любимых присказок ординаторш: болезни в тебе столько же, сколько тайны. Это — согласись — страшная, страшная фраза. Делиранту по здешним правилам разрешается жить при условии, что он позволит себя выпотрошить, хуже того: что он сам, следуя профессиональным указаниям, выпотрошит себя. Кишки, потроха, тревоги, страхи, дурные мысли и робкая надежда, кошмарные сны, бесцветное нутро — всё наружу. Твоего Бога — наружу, твой секс — наружу, твою блевотину — наружу. (Да, тема одной из самых популярных здесь исповедей: «История моей похмельной рвоты». Как Ты догадываешься, я не без удовольствия отвел дюжину страниц истории своей блевоты: со смаком описал, как я скидывал перцовку при Тереке, водку по талонам при первой «Солидарности», самогон во время военного положения, детально описал, как при Ярузельском моя голова болталась над унитазом; в конце, к сожалению, эссе грешит некоторым тематическим, а также эстетическим однообразием: как при Валенсе, так и при Квасьневском я скидывал исключительно горькую желудочную. Увы.)
Надеюсь, свойственная мне избыточность (в том числе стилистическая) Тебе не наскучила. Я пишу примерно так, как писал бы из Сибири или с Лубянки, а ведь Ты всего в каких-то трехстах километрах от меня. Сегодня мы говорили по телефону, через несколько дней Ты ко мне приедешь, мы пойдем на Утрату. Через несколько недель мы будем вместе — навсегда.
Когда я говорю, что бросаю пить ради Тебя, я говорю правду. Когда я говорю, что бросаю пить ради нас, я говорю правду. Ибо меня нет без Тебя, меня нет без нас. Мое «я» уже не единственного числа. Я перестаю существовать, когда Тебя нет, каждое расставание — конец жизни. (Помнишь, как мы оба плакали на Центральном вокзале? Как Ты бежала за вагоном?) Нас должно разделять не больше десяти метров, а дальше уже все равно — в километре Ты или в трехстах километрах отсюда. (В трехстах километрах от моих объятий.) Дальше — бездна, и все, что внутри, очень… (Конец рукописи может разобрать только адресат.)
Я лежу в огромной, как трансатлантический лайнер, родительской кровати, брежу, хотя не знаю, что такое «бредить», ощущаю запах спиртного, хотя не знаю, что это запах спиртного, надо мной склоняется доктор Свободзичка. Пары спирта, исходя из всех чакр, окружают его лучезарным ореолом. Страшен доктор Свободзичка, страшен, как шаман из приключенческого романа. Точно карающий ангел, идет он по главной улице с врачебным саквояжем в руке, бредет среди метровых сугробов, точно мифический снежный человек, кренится то на один бок, то на другой, точно Летучий Голландец. Пьет дико, до невменяемости. Самоубийцам с ним ой как несладко.
Еще год или даже месяц назад я бы написал, что доктор Свободзичка пил, как Консул, совсем еще недавно я бы привел такое сравнение, но сейчас, отчетливо осознав, что литературе пришел конец, сейчас истины ради я отказываюсь от этой эффектной конъюнкции. По сравнению с доктором Свободзичкой Консул — бледный литературный образ (что неудивительно: первый — существо из плоти и крови, второй — бесплотный продукт вымысла); если же говорить об уровне профессионализма, то Консул рядом со Свободзичкой все равно что хмелеющий от бокала вина гимназист рядом с Консулом. Доктор пил горькую, то есть убивал себя, убивал неутомимо и систематически и, видимо, поэтому самоубийц ненавидел и презирал. Его самоуничтожение было деловитым, методичным и гармоническим, они же кончали с собой внезапно, небрежно, неряшливо, пренебрегая поэтическими канонами. Да, при докторе Свободзичке вислинским самоубийцам приходилось несладко. Страшные проклятия обрушивались на их удавленные головы, доктор грубо вскрывал трупы, осыпая стынущие тела бранью и оскорблениями; проводя, например, пальцем по синей полосе на шее молодого Ойермаха, он приговаривал:
— Повезло тебе, малый, повезло, что помер, иначе бы я тебя придушил.
Возле головы покойника сидел черный волкодав и бил хвостом, разметая ноздреватый февральский снег; остатки пенистого пива капали у него из пасти.
Доктор Свободзичка неутомимо шагал по извилистой тропе к недосягаемой вершине, пребывая во хмелю двадцать четыре часа в сутки. Он поглощал гектолитры чистого спирта, был великим знатоком местного самогона — густого, темного и горючего, как керосин, мог побиться об заклад, что выживет, выпив за вечер шесть бутылок пасхальной сливовицы, и запросто выигрывал: не только оставался жив, но и самостоятельно, хотя с чрезмерной величавостью поднимался со стула. Нахлебавшийся пива черный волкодав вылезал из-под дубового стола и нетвердым шагом следовал за хозяином.
Каковы были ночи и утра доктора, мне нетрудно представить: страшные, невыносимые кошмары, слишком громкие голоса, слишком осязаемые призраки. Ни принять, ни стерпеть, ни утопить в вине эту дикую орду, конечно же, было невозможно — и доктор Свободзичка, видя, что его мучениям поистине гомеровского масштаба нет конца, и осознавая свое бессилие, в отчаянии прибегал к крайней мере. А именно: обращался к морфию и поступал так ради усмирения боли (а не ради умножения опыта, ясное дело), хотя прекрасно знал, что если после первого укола все страдания (так, по крайней мере, покажется) как рукой снимет, то этот первый укол спустя короткое время, через минуту, а по правде говоря, моментально потребует второго укола, а после второй дозы, самое позднее после третьей начнутся кошмары еще более страшные, зазвучат голоса еще более оглушительные, осязаемые призраки подступят еще ближе. Доктору Свободзичке известно было, как действует простой, но беспощадный механизм отключения сознания, он был превосходным врачом и не сомневался, что справится, — однажды он именно об этом (что справится) побился об заклад сам с собою и… проиграл.