Ася Катастрофа была красивая, умная и высокая. Сплошные достоинства. Кроме того — что для меня имеет первостепенное значение, — она классно одевалась и пользовалась классной косметикой. Но… Ася Катастрофа входила в квартиру и — шмяк пальтишко, шмяк сапожки, шмяк сумочка. После пятнадцатиминутного пребывания Аси на моей территории (занимаемая ею территория — девичий покой в загородной вилле — описанию не поддается), на моей территории начинался… Я чуть было не написал «апокалипсис», но удержался: во-первых, это прозвучало бы, на мой вкус, чересчур остроумно — «апокалипсис после катастрофы»; во-вторых, было бы неправдой, начинался не апокалипсис, начинался карнавал, что в тыщу раз хуже апокалипсиса, после апокалипсиса, скорее всего, нечего было бы убирать, а после нашествия Аси Катастрофы я и принадлежащие мне предметы приходили в себя очень долго.
Шмяк шарфик, шмяк шейный платок, шмяк чашка, шмяк блузка, шмяк газета, шмяк книжка, шмяк юбка… «Ася, — терпеливо объяснял я, — свобода не означает, что выходные туфельки следует бросать посреди комнаты».
Если бы это свидетельствовало исключительно о хищной чувственности — тогда б еще полбеды. Наши изголодавшиеся тела накидываются друг на друга, срывают одежду, и — как во французском или американском фильме о любви: разбросанные по пушистому изумрудному ковру туфельки, платье, колготки, рубашка, черные джинсы, кружевные трусики и семейные трусы обозначают путь, ведущий к голливудской кровати. Увы, Ася устраивала вокруг себя хаос не только на пути в кровать, как раз на пути в кровать она устраивала (мы устраивали) меньший хаос, наша чувственность была хищной, но, поскольку нам обоим были известны законы искусства, мы, в целях обострения чувственности, умеряли ее хищность — первое правило: никакой спешки. Так ли, сяк ли, целые сутки, то есть целую вечность выходные туфельки — посреди комнаты. А также пряжка для волос, пепельница, старинная молочная бутылка, карандаш для бровей, шампунь «Пальмолив», вчерашняя «Газета выборча», влажное полотенце, обертка от плитки молочного шоколада, упаковка от чипсов, упаковки от всего, всё.
Ах, Ася Катастрофа была не лыком шита и отлично знала, что свобода не означает, будто выходные туфельки следует бросать посреди комнаты, с Асей о понятии «свобода», а также о многих иных понятиях можно было вести долгие интересные разговоры. Ася изучала экономику и изящные искусства, Ася была из очень хорошей семьи. Отец — директор элитарной гимназии, по образованию историк, а также — как выяснилось после падения коммунизма — владелец домов и земельных участков; мать — зубной врач с многолетним стажем и кабинетом в центре Старого города, элегантная, ухоженная, удручающе соблазнительная в своей перезрелости.
Не могу сказать, что во время одного-единственного воскресного обеда в загородной резиденции семейства Катастрофа совесть у меня была чиста. Какое там чиста! — совесть моя была очень даже нечиста, я был нечист как боров и голоден как волк. Все, что ни подавали на стол, я пожирал с волчьим аппетитом и по-волчьи пожирал глазами особу, которая чуть не стала моей тещей: на ней было желтое воздушное платье, а желтые платья всегда действуют на меня ошеломляюще. Я ел бульон с клецками, заливной телячий язык, жаркое из телятины по-охотничьи, фруктовый салат, мороженое, ел и наступал на горло рвущейся из меня разнузданной песне. Я был тогда в фантастической форме, я вообще не пил, не пил ничего, кроме минеральной воды без газа (при коммунизме минеральной воды без газа не было), не выпил ни капли вина за обедом, ни наперстка ликера за десертом, поданный к кофе коньяк даже не пригубил, а пополудни, естественно, отказался от предложенного хозяином дома стаканчика «Джека Дэниэлса». Я вообще не пил, и меня это нисколько не угнетало, я был в отличной форме, слушал, говорил, сдерживал развивающийся в уме сюжет порнографической новеллы об интимных отношениях с матерью и дочерью разом — однако сдерживал не настолько, чтобы он совсем угас, сдерживал ровно настолько, чтобы он не вытеснял прочие мысли, а тлел на их фоне. Я принимал живое участие в беседе и с неподдельным интересом выслушивал суждения хозяев, свидетельствующие об их, весьма, кстати, обширных, литературных познаниях. Пан Катастрофа — немецкоязычная литература, предпочтительно австрийцы XX века; пани Катастрофа — латиноамериканская литература без особых предпочтений; Ася — русская и американская литература, в первую очередь Владимир Набоков. Я слушал, говорил, по поводу Набокова высказал очень смелую (в моем положении) мысль о том, что дьявольская, темная проницательность этого писателя и блестящее владение бесстрастной формой идеально предрасполагали к беллетризованному изложению результатов исследования известного порока; к сожалению, добавил я с фривольностью эрудита, слухи о тяжелейшем алкоголизме писателя оказались ложными. Я слушал, говорил, признавался в своих литературных пристрастиях, а потом, когда смерилось, оказался в Асином девичьем покое.
— Видишь, как замечательно я убралась, — шептала Ася, — это для тебя, для тебя я навела порядок.
Действительно, в комнате царила настораживающая, противная не только Асиной, но и вообще человеческой натуре симметрия; невооруженным глазом было видно, что здесь возведен показушный, потемкинский монумент образцового порядка, который того и гляди рухнет.
— Ася, я люблю тебя в хаосе, люблю тебя среди твоих разбросанных вещей.
Но Ася, явно окрыленная приобщением к новому для нее искусству гармоничного размещения предметов, пропустила мимо ушей мое признание, а может быть, не поняла его поэтической глубины.