— Не согласна. Рассказчик всегда — ты, он рождается из твоих мыслей, в твоей голове.
Я хотел было сказать, что не все рождающееся в моей голове имеет ко мне прямое отношение, хотел еще раз привести (хотя уже тысячу раз приводил) слова Франца Кафки: «У меня с самим собой нет ничего общего», хотел, наконец, защитить свое творчество от дозревающего в прелестной головке очкастой ординаторши запрета, однако раздумал. Запреты, как известно, подталкивают к конспирации, конспирация же подчас — прекрасный стимул к творчеству.
— Ты, кажется, пишешь здесь книгу о пьянстве. — Кася зачем-то удлиняла путь к неизбежному запрету.
— С некоторых пор я пишу о любви.
— Так или иначе, о пьянстве пока не пиши. Оставь на потом. Пойми, Ежик, потом тебе не захочется об этом писать. Потом — как знать, — потом тебе, возможно, вообще писать не захочется. Нельзя ведь в жизни быть только писателем, нужно быть также приятелем, другом, коллегой, отцом, любовником, туристом, бог весть кем еще.
— Бог весть, — согласился я, и опять замолчал, и продолжал молчать, потому что говорить мне вроде было нечего. Или, может, следовало дать достойный графомана ответ: дескать, если мне не захочется писать, то и жить не захочется? В общем, я довольно долго молчал, но потом все-таки перемог себя, прервал молчание и сказал:
— Когда я пишу, я не пью, если бы я ежедневно писал, я бы и не пил ежедневно. Что и требуется — ведь такова цель лечения, и это, как сказал бы Сахарный Король, неопровержимый тезис.
— Послушай, Ежик, ты у нас принадлежишь к категории «трудных пациентов». Трудный — это такой пациент, который обладает незаурядными способностями в той либо иной области и, попав сюда, не только не в состоянии их искоренить, но и постоянно использует для оправдания своего пьянства. Лежал тут у меня один делирант, адвокат по профессии, так он в защиту своего пьянства произносил речи настолько убедительные, настолько аргументированные, да чего там говорить — такие блестящие, что едва меня не убедил. Слушая его, я плакала от восхищения, и всякий раз мне стоило немалого труда себя уговорить, что этот человек по всем статьям — наш пациент, что доказательства его непричастности липовые: все шесть основных признаков делирия у него налицо. Опять же еще один делирант, по профессии врач-уролог, попавший сюда несколько лет назад, вместо того чтобы самому лечиться и на этом сосредоточиться и этим ограничиться, с маниакальным упорством занимался другими делирантами, лечил их от урологических заболеваний или на худой конец давал по этой части советы.
Меня так и подмывало высокомерно и вопреки очевидному заявить, что урологические советы и литература — не одно и то же, но я придержал язык: нельзя ни в праведном пылу полемики, ни в защиту своего ремесла, ни даже в собственную защиту говорить неправду; урологические советы, вполне возможно, — настоящая литература.
Кроме того, Кася отчасти была права: я уже не хотел быть только писателем, мне теперь хотелось одного — быть с тобой. Но, поскольку ни Кася, ни психотерапевт Моисей, он же Я, Спиритус, ни доктор Гранада, ни сам Господь Бог не порекомендовали мне сделать выбор между тобой и литературой, я продолжаю писать, хотя с некоторых пор в тайне ото всех. Если же устами ординаторши Каси со мной говорил Господь Бог и если это Он предложил мне на выбор пьянство или литературу — или лечиться от пьянства, или писать книгу, — то я, конечно, благодарю Его покорно, однако не могу не сказать: слишком хрупкую посланницу Ты выбрал. Господи, слишком хрупкую для такого закоренелого пропойцы, каким я был.
Ординаторша Кася сверлила меня взглядом, но я перед ее взглядом устоял; мало-помалу она заметно начала расслабляться, я тоже расслаблялся, но незаметно (хотя должно было быть наоборот). Я поднял голову, она опустила голову и сказала тишайшим голосом:
— Так или иначе, никто — ни я, ни кто-либо другой — и не подумает проверять твои рукописи.
Вот уж чего не стоило опасаться! Если эскадрон ординаторш и переворачивал вверх дном тумбочку делиранта, то исключительно с целью обнаружить спирт в тюбике от зубной пасты, горькую желудочную в пузырьке из-под шампуня, реланиум под стелькой в туфле. Антиалкогольные книжки и брошюры, опросные листы, сочинения на заданную тему, исповеди и дневники чувств порхали в воздухе: пожухшие, дочиста отдраенные от следов спиртного манускрипты делирантов никого не интересовали. Однако сам факт, что вообще кто-то смеет говорить о проверке моих бумаг (или даже о нежелании их проверять), естественно, крайне меня возмутил, и я решил писать скрытно.
Когда же в ходе лекции-беседы на тему «Как я объяснял и оправдывал свое пьянство» одна из ординаторш (неважно, кто именно) вырвала у меня тетрадь и принялась перерывать взглядом то, что там было написано, я решил — на всякий случай — полностью уйти в подполье. И так в этом деле, несмотря на его обременительность, поднаторел, что конспирация приобрела характер поистине творческий.
Я встаю в четыре утра, над садами психов курится туман, я втихаря прокрадываюсь в тихую комнату и втихаря пишу. В воскресенье с готовым сочинением в кармане я жду у ворот больницы. Около одиннадцати ты бежишь по перрону, мы идем по нашей тропке, садимся на каменную скамью над Утратой. В конце дня ты преспокойно проносишь очередную главу мимо охраны у ворот. Вскакиваешь в пригородную электричку, доезжаешь до Центрального вокзала, там у тебя пересадка на экспресс «Интерсити», там ты уже в безопасности. (Несколько лет, а может, несколько месяцев назад — я почти угадал — ты была в трехстах километрах отсюда.) Сейчас уже вечер, корпус, где обретаются делиранты, окутан темнотой. Я сижу на койке в своей палате на пятерых и читаю твои письма. Ты сидишь в купе, и — если бы не то, что ты очень близко, — я бы, расчувствовавшись, сказал: ты все дальше и дальше… Но стоп: она есть. Она сидит у окна, смотрит на уходящие в никуда плоские равнины, расправляет на коленях (летние зеленые брюки почти совсем высохли) листки скверной бумаги в клеточку и читает, легко разбирая корявый почерк: «Дрожь зигзагами пробегает по нашим телам, мы сидим на каменной скамье над Утратой, я говорю: мельница на Утрате, ты говоришь: мельница на Лютыни…»