— Девять, — говорила мама, и в голосе ее явно ощущалось облегчение.
Доктор глядел на меня испытующе.
— Девять лет, девять лет, самое время присмотреться к миру, самое время определить свои симпатии. Скажи, Ежи, кто тебе больше нравится: католички или протестантки?
— Католички, — отвечал я не раздумывая, окрыленный появившейся наконец легальной возможностью поговорить о женщинах. — Католички, а больше всех Уршуля и Альдона.
— Ты совершенно прав, — произносил он со смертельной серьезностью и, немного помолчав, добавлял длинную загадочную фразу; прозвучавшее в этой фразе ключевое, по-видимому, выражение «экуменические устремления» я не только не понимал, но и почти не слышал, поскольку мама пантерой бросалась к столу, заслоняла меня своим телом, заглушала слова доктора истерически-настойчивым приглашением перейти на кухню; минуту спустя оттуда доносился неземной звук — звон извлекаемых из буфета рюмок.
Домыслов о том, что он сам себе укорачивал жизнь и по этой причине относился к самоубийцам с неприязнью и презрением, доктор Свободзичка — я уверен — никогда бы не подтвердил. Ни намеком, ни жестом не показал бы, что видит в их отчаянии искаженное по форме, но верное по сути отражение собственного состояния. Его якобы всего-навсего возмущало, что наши самоубийцы отправлялись в горы или в лесную чащу и там исчезали, подыскав себе в недоступных дебрях подходящий буковый (леса у нас смешанные) сук. А ведь им следовало бы позаботиться о том, чтобы не слишком обременять живых, им бы следовало — дабы упростить неизбежные посмертные процедуры — вешаться на опушке.
Взять, к примеру, молодого Ойермаха. Никому в голову не могло прийти, что такое случится. Неделей раньше мы с отцом у них побывали: светлый просторный дом на холме, свежеоштукатуренные хозяйственные постройки, куриная ферма и прочие богатства; благополучные и зажиточные Ойермахи первыми в наших краях приобрели телевизор, потому мы туда и пошли — по телевизору показывали матч «Гурник» — «Тоттенхем» (4:2 в пользу «Гурника»). Мы сидели на плюшевом диване, пили чай, старый Ойермах на втором этаже играл на пианино, молодой вместе с нами смотрел футбол, ангельски прекрасная жена молодого в тяжелом парчовом платье сновала по комнатам, сонный малыш тихонько играл на изумрудном, как Ориноко, ковре, во дворе кудахтали куры, «Гурник» поначалу даже вел 4:0, после матча мы пошли домой, темнело. Через семь дней той жизни пришел конец. Через семь дней молодой Ойермах помешался, убил жену и ребенка и убежал в лес на Яжембатой и там повесился в недоступном месте.
Доктор Свободзичка ругался на чем свет стоит, сыпал проклятиями, утирал пот со лба, грозился, что это последний самоубийца, к которому он идет. Странное дело: самоубийц он ненавидел, но тем не менее откликался на первый зов, без промедления являлся куда надо даже посреди ночи. (Легок на подъем он был, конечно, благодаря бессоннице; пагубное пристрастие к зеленому змию — как сказал бы Шимон Сама Доброта, — неумолимо ведет к бессоннице, а бессонница усугубляет это пристрастие.) Можно также предположить, что доктор очень любил зимой ездить в самые отдаленные долины, ведь поездка на санях в метель и мороз не могла обойтись без чего-нибудь горячительного: как иначе уберечь спасательную экспедицию от замерзания?
Всюду он ходил, всюду ездил. Любым бедолагой готов был заняться, а вот молодым Ойермахом и другими отчаявшимися, висящими на других деревьях, заниматься не хотел. Ругался и клял их последними словами. Я верю, мне хочется верить, что не только от страха, а специально, для профилактики, он проклинал тех, кто уже это сделал, дабы те, в чьих израненных душах еще только зрел подобный замысел, знали: если они так поступят, им не избежать недоброго слова и презрения и страшных проклятий доктора Свободзички.
Я знаю: он не хотел идти, потому что боялся. Боялся сладкого, упоительного соблазна лесистых склонов. Душа его была сожжена дотла, но искра сознания не гасла, он понимал, что стоит ему обернуться, и его неумолимо потянет в глубь смешанных лесов на Чантории, на Стожке, на Бараньей и Яжембатой. Он отчетливо видел тропки, сперва взбирающиеся вверх, а по другой стороне склона сбегающие вниз. Обезумевший от горя черный волкодав носится взад-вперед, отыскивает в конце концов путь, безошибочно ведущий к пивной «Пяст», залезает под стол, лакает теплое пиво из жестяной миски и тщетно ждет своего господина и повелителя — аминь.
Управившись с газетами, я брался за книги; в процессе внимательнейшего, вдохновенного чтения газет во мне, случалось, пробуждались угрызения совести интеллектуального свойства: зачем я попусту трачу время, зачем забиваю мозги газетной жвачкой? — и тогда в промежутках между глотками я обращался к тому или иному классику, например, раскрывал наугад «Исповедь философа» Готфрида Вильгельма Лейбница, читал ее, и спьяну мне казалось, что я все понимаю. Читал «Моби Дика» или «Волшебную гору», и наступало просветление, и я приходил в восхищение, и мое пьяное восхищение, подобно пьяному просветлению, было всеобъемлющим и безграничным. Читал Бабеля или Мицкевича, и спьяну так отчетливо слышал каждую фразу, что готов был, не протрезвев, писать продолжения рассказов, прибавлять к поэмам новые строфы.
Классика, как обычно, лежала на дне побоища. Я поднимал с пола «Сумму теологии», «Воскресение» и антологию англосаксонской поэзии, поднимал, расправлял обложки и даже проглаживал утюгом загнувшиеся страницы — поднимал, пылесосил, разглаживал и ставил на место. Сложив газеты, расставив книги на полках, я продолжал уборку, выбрасывал окурки, мыл посуду, менял постельное белье, склонялся над ванной и стирал с таким рвением, словно сам себя хотел наказать за отсутствие автоматической стиральной машины и — качеством своей ручной стирки — превзойти стиральную машину, словно стремился лишний раз доказать вечную истину: что человек совершеннее самой совершенной стиральной машины — не только автоматической, но даже снабженной компьютером новейшего поколения; человек вообще совершеннее самого совершенного компьютера. Конечно, во многих областях компьютер способен превзойти человека, в свое время, например — я читал об этом когда-то в промежутках между отключками, — компьютер обыграл в шахматы гроссмейстера Гарри Каспарова, по каковому поводу человечество или уж по крайней мере значительная его часть впала в уныние: победа компьютера на шахматном поле якобы предвещала и другие победы машин, очередные, неизбежные и все более масштабные унизительные поражения человека в схватке с машинами, что в ряде случаев и вправду возможно — быть может, еще не на одном поприще не одного гроссмейстера компьютер положит на обе лопатки, но, по моему скромному нетрезвому разумению, пока не найдется такой компьютер, который сумеет выпить больше, чем человек, человечеству нечего опасаться. Вот, пожалуйста, я, специалист, я, виртуоз, готов это доказать! Пожалуйста, я, мастер, я, гроссмейстер, принимаю вызов! Дайте мне сконструированную великими умельцами машину, дайте мне компьютер с небывало высоким уровнем интеллекта, и пусть память его будет беспредельна и его галогены светят ярче тысячи солнц, пусть он будет размером с многоэтажный дом, пусть будет запрограммирован на беспробудное пьянство, пусть ему не грозит алкогольная зависимость, пусть никакой сивухе не под силу будет его свалить, пусть у него будут специальные подпрограммы, позволяющие всегда держать ситуацию под контролем, пусть его мозг будет мощным, как мартеновская печь, и пусть ему будет дано право выбирать напиток. Поставьте между нами ящик с бутылками по его выбору, и пусть арбитр подаст знак — очень скоро вы станете свидетелями триумфа Человека. Сколько компьютер будет пить ноздря в ноздрю со мной: месяц, два месяца, полгода? Рано или поздно, в очередных предрассветных сумерках, рано или поздно, после очередной спасительной опохмелки, еще до того, как спиртное разойдется по моему организму, до того, как я успею встать, размяться, порозоветь и произнести вслух первую гениальную мысль, он погаснет, рухнет, потеряет сознание и выблюет весь свой жесткий диск.