— Ваш диагноз поражает меня своей точностью, — спокойно произносил доктор Гранада и без малейшей паузы разражался яростным воплем: — Лишнюю рюмочку! Он выпил одну лишнюю рюмочку! Ходячая бочка спирта выпила одну лишнюю рюмочку! Он признался, что, возможно, чуточку перебрал!
Сестра Виола ловким, отрепетированным на тысячах перевозбужденных пациентах движением крепко обнимала доктора за талию и вела к двери, он же продолжал вопить как оглашенный:
— Рюмочку лишнюю выпил! Неслыханная сенсация! Открытие Америки! Америку он открыл! Колумб ты наш Первооткрыватель!
Меня не раздражало лицемерие Колумба Первооткрывателя, нельзя пить от души не лицемеря, уста должны клеймить жидкость, орошающую горло. Господь явно дал поблажку пропойцам: недаром на каменных скрижалях не начертана заповедь «не солги». Слово должно воевать с пороком. Ложь в отличие от правды у племени делирантов в чести; на первых порах правда равнозначна бестактности, затем оскорбительна и в конце концов становится знаком отчаяния. Если ты по-настоящему пьешь, изволь на всех углах трубить, что не пьешь, если же сознаёшься, что пьешь, значит, ты пьешь не по-настоящему. Истинное беспробудное пьянство должно быть закамуфлировано, кто открывается — капитулирует, признает свою беспомощность, и ему остается только лить слезы, скрежетать зубами да посещать собрания Общества анонимных алкоголиков.
Сколько бы раз я ни объявлял, что бросил пить, что больше не пью, что после десятилетий пьянства полностью завязал, что ко мне вернулось ощущение времени, что я неделями приходил в себя в нетопленом доме в горах, — столько же раз можете преспокойно мне не поверить. Скажу вам прямо: не верьте ни единому моему слову. Слово — мое излюбленное лакомство, мой наркотик, я не боюсь передозировки. Язык — мой второй, да какое там — мой первый и главный порок.
Независимо от того, говорю я на трезвую голову или спьяну, говорю, что с утра до ночи потягиваю палинку или что вот уже сто шестнадцать дней капли в рот не брал, — независимо от того, что я говорю, определенности в моих речах нет. Я сам не могу разобраться в своих словах. И другие не могут. То же самое с питием. Принцип неопределенности…
Сколько бы раз, к примеру, я ни шел, трезвый как ангел, по Шевской, направляясь на Рынок, столько же раз, не успевал я сделать и двадцати шагов, не проходило и двадцати секунд — я делал всего лишь шестнадцать шагов, и пролетало всего лишь шестнадцать секунд, — короче, едва нога моя ступала на Рынок, я первым делом, практически в мгновение ока, очеловечивал свою ангельскую сущность, а затем моя человеческая сущность по собственной инициативе молниеносно оскотинивалась: не успевал я оказаться на Рынке — и уже был пьян как скотина. Отчего же, что случилось? Серебряные стены моей души рухнули? Подул черный ветер, столкнул меня в пропасть и усадил на высокий табурет? Что произошло? Не знаю. Я не могу определить, каким образом непитие на Шевской сменилось питием на Рынке.
Я — образец неопределенности. Когда я говорю, что не пью, это заведомо неправда, но когда я говорю, что пью, это тоже может быть чистым враньем. Не верьте мне, не верьте. Алкоголику стыдно пить, но не пить — тут уж совсем стыда не оберешься. Что же это за алкоголик, коли он не пьет? Никудышный это алкоголик. А каким лучше быть: никудышным или первостатейным? Что почетнее? Да и вообще — если пробил час пития, не только бессмысленно, но и непозволительно и даже позорно пытаться этот час отсрочить.
Ударник Социалистического Труда, седовласый сталевар с металлургического комбината им. Сендзимира (бывш. Ленина), когда во время очередного пребывания в отделении для делирантов осознал наконец свою беспомощность, когда понял, что пробил час пития и небеса сомкнулись над ним, как песчаный грунт над братской могилой, — впал в ступор и целыми днями простаивал около мужского туалета (слезы ручьем катились по заросшим седой щетиной щекам), стоял, будто монумент, около сортира и повторял одно и то же:
— Как тут не пить, когда все пьют? Как тут не пить, когда все пьют? Как тут не пить, когда все пьют? Как тут не пить?
И стоял бы так бедолага до Судного дня, стоял бы так до дня выписки из больницы, стоял бы и лил слезы, если бы доктор Гранада в самую безысходную минуту не призвал его наконец к себе, не усадил в кресло и не разразился такой примерно речью:
— Скоро вы отсюда выйдете, пан Ударник, и если вам удастся по выходе не пить, не пейте, изо всех сил держитесь, но при этом сообщайте всем и каждому, что вы пьете. Так вы избежите располагающих к выпивке стрессов, избежите множества тягостных хлопот, и неприятностей, и даже соблазна, вас не настигнут разочарованные и зловеще выжидательные взгляды. Высокое алкогольное звание, пан Ударник, вам нелегко далось, и теперь и для вас, и для вашего пошатнувшегося здоровья будет лучше, если вы сохраните сложившийся образ. Не надо ничего ломать. Вы переступили наш порог как алкоголик и — ради собственного психического комфорта, а также ради душевного покоя ваших искренних друзей — выйдете отсюда якобы неизменившимся, а по сути — всего лишь в маске алкоголика. Не пейте, но говорите напрямую либо с помощью нехитрых намеков давайте понять, что вы пьете. Как можно дольше и как можно убедительнее врите, что пьете, тем более что рано или поздно вы все равно запьете.
И слезы тотчас высохли на заросших седой щетиной щеках Ударника Социалистического Труда, и камень свалился с его души, и вышел он из кабинета доктора Гранады с просветлевшим лицом, и, выйдя, еще более просветлевший лик свой нам явил.